Sunday, February 15, 2015

Писатель Мариуш Вильк.

Писатель Мариуш Вильк: польский изгнанник, его русская жена и его дом над озером Онего: Василий Голованов: Медведь. Первый Мужской журнал:

27.10.2011
автор: Василий Голованов

Поляки не любят Россию. Этим сегодня уже никого не удивишь. Это даже неинтересно обсуждать. Понятно, за что, понятно, что так будет уже всегда, и понятно, что это все-таки не трагедия. Для нас и для них. «Медведь» нашел поляка, не только добровольно переехавшего в Россию, но и сделавшего ее главной темой жизни – писателя Мариуша Вилька, отшельника и изгнанника.

I. МАНЯ-МАРТА
Утренние золотые пылинки в косом солнечном луче. Невесомое парение крошечных чешуек света. Главное – не пошевелиться, чтобы они не исчезли. Краешек стеганого одеяла, стены из толстенных бревен, выровненных топором, запах пирогов с малиной и с черникой, что наготовила мама. Русская печь, стол, книги… Это все, кроме пирогов, еще не имеет к Мане отношения. Я даже не вполне убежден, что к мировосприятию Мани – двухлетней девочки, вокруг которой завертелась вся эта история, – имеет отношение ветер. Ветер, который превратил в волшебство мое пробуждение, наполнив его пышными раскатами бушующего листвой огромного тополя, криками чаек и тихим лопотаньем онежской волны. Дом-то стоит у самого берега синего моря Онего. Фасадом с колонками под крышей, естественно, на воду. Тут все дома построены так – вода-то была главной дорогой, на главную дорогу и выставляли всю красоту. Этого Маня не может знать, это мои наблюдения. А вот мама куда-то пропала. А она-то имеет к Мане самое непосредственное отношение. «Мама!» – зовет Маня. Мама появляется, и начинается утро.
– Папа? – спрашивает Маня.
Мама показывает на закрытую дверь в соседнюю комнату. Значит, все правильно: утром папа всегда сидит за закрытой дверью… 
– Понимаешь, – сказал Мариуш, – когда я купил этот дом, я написал книгу о том, что случилось с русской деревней здесь, на Севере. Я всегда покупаю дом в том месте, о котором пишу. А потом хотел писать о петровских заводах, о Северной войне, о голландцах, которые выплавляли здесь железо из болотной руды еще до Петра. Собрался переезжать в Петрозаводск. Там на Петровском заводе – а не на Урале – были отлиты первые пушки, которые помогли Петру победить в Северной войне после разгрома под Нарвой, а матушке-Екатерине – в первом столкновении с турками. Но тут родилась Марта (Маня), и я понял, что для меня сейчас самое интересное и самое важное – это писать про нее. И мы отложили отъезд. Я захотел, чтобы первые годы своей жизни она провела здесь, в Заонежье. Как в Зазеркалье, понимаешь?
– Почему как в Зазеркалье?
– А много ты можешь назвать в мире мест, где, ложась спать, люди до сих пор не запирают двери? Где соседей зовут не Николай Иванович или Любовь Ильинична, а дядя Коля и тетя Люба? И это не просто фигуры речи. Здесь действительно всё по-родственному: дядя Коля вечером зайдет за велосипедом, сгоняет в Великую, а утром привезет к столу свежей рыбки. А у тети Любы своих двое, там Ляля, главная Манина подруга, так что они тут все – под тёткиным присмотром. Я хочу, чтобы лет до пяти она открывала дверь и видела это синее море, эти тополя, этот простор, эту часовню, эти травы. Чтобы видела, как валит снег и гаснут звуки в этом снегу… Чтоб это стало частью ее внутреннего пространства.
– А ты не боишься, что в шесть лет, когда она из Зазеркалья попадет в обычную городскую школу, это очень больно ударит по ней? Петрозаводск – город тихий, но уж очень она будет выбиваться из среды одноклассников…
Мариуш на некоторое время замолкает, смотрит в окно. За окном – озеро. Тут в каждом окне дома – озеро.
– Знаешь, – медленно начинает он следующую мысль. – Я говорил со своей издательницей – это очень мудрая и свободная женщина, Вера Хоффман-Михальска. Я спрашивал ее: когда надо отдавать девочек в школу? И она мне сказала: раньше тринадцати лет не надо. Потом, в Швейцарии есть такие специальные школы, где быстро «дотягивают» то, что я не могу ей дать: математику, физику, химию… А историю, географию и языки я преподам ей сам. Мы поедем путешествовать дальше: я хочу прожить с ней год на Байкале. Понимаешь, Байкал – это такая грандиозная штука, которая накладывает свой след на каждого человека. Я хочу пожить с ней в Бурятии, показать ей буддийские храмы, монахов. Показать ей бедность, горе. Она должна узнать, что это такое.
– И закончить все-таки Швейцарией…
– К тому времени, когда она вырастет, мир изменится до неузнаваемости. И она сама будет решать, где ей жить. Но сейчас я против Европы.
– Почему?
– Потому что даже мне скучно, когда два пацана семи лет спорят, у кого круче мобильник.
Марта – поздний ребенок. Мариуш, в общем, свыкся с мыслью, что детей у него никогда не будет. Но тут появилась Наталья, а еще через десять лет – Марта. И на пятьдесят пятом году его жизни начался этот невообразимый семейный и творческий проект…



II. МАРИУШ
В Заонежье Мариуш встретил нас в истертых до дыр портках (это были не джинсы, не брюки и не другие какие-нибудь штаны, но вот именно на портки из грубого портна (см. словарь Даля) они очень смахивали), темно-зеленой майке с портретом Че, кожаном жилете и в неизменной черной шапочке и очень темных овальных очках, которые я в декабре еще прошлого года видел на нем в Москве, отчего возникало ощущение, что он с тех пор так и носит их, не снимая. С Мариушем Вильком (Вильк по-польски – Волк) нас свели ребята из культурного центра «Акрополь»: тогда он ехал через Москву в Крым подыскивать для себя и семьи более теплую «зимнюю резиденцию» и искал встречи со мной. Мы виделись минут сорок, понравились друг другу, он сказал, что его дом всегда для меня открыт – и когда нынешним летом, объевшись Дагестаном и, вслед за тем, раскаленным июльским Оренбургом, я подумал, что для отпуска избрал бы места менее людные и более прохладные, я сразу вспомнил про адрес, про синий кусок Онего, который я видел двадцать три года назад, пролетая на экспедиционной машине через Петрозаводск, про береговые камни карельских озер, тяжелые, как пушечные ядра, – все решилось.
Первая книга Мариуша называлась «Волчий блокнот» и представляла собой соловецкий дневник за несколько лет. Говорят, что одной из характерных особенностей русских людей является невероятное удивление, что какой-то человек из другой страны вдруг приехал жить в Россию. Ну хотя бы надолго. Не говоря о том, чтоб насовсем. Может быть, это как-то особенно нас характеризует, но ведь и на Соловки Мариуш попал не сразу.
Сначала был Гданьск. 1980 год. Помните судоверфь, где польские рабочие когда-то основали знаменитый профсоюз Solidarnosc? Мариуш был тогда студентом. Но очень скоро стал редактором Solidarnosci. А потом и пресс-секретарем Леха Валенсы. Я тогда проходил практику в ТАСС и тайком тырил сообщения с телетайпов «Рейтер» и «Ассошиэйтед Пресс» о том, что творится в Польше. По телевидению были сделаны аккуратные заявления о «временных приостановках работы…». Тогда в соцлагере быть рядом с Валенсой было все равно, что в 1941-м оказаться на направлении главного удара танков Гудериана… Потом пришел Ярузельский, начались преследования, какая-то подпольная борьба – из которой Мариуш вылетел прямехонько в Германию, в квартиру давней знакомой Маши Паарскен, которая сказала экс-революционеру из Польши, что она понимает его положение. А положение было незавидно, ибо состояло из одних вопросов: оставаться в Польше и по-прежнему заниматься политикой? эмигрировать? стать филологом в провинциальном американском университете? или свободным журналистом? Так вот, Маша сказала, что положение это, состоящее из одних вопросов, ей понятно. И если он хочет совета – она бы могла дать один. Поехать в Штаты. А потом – в Россию. Не наоборот. И работать потом в России. Маша кое-что знала о России – она и родилась в Москве, где ее отец, совершенно влюбленный в Россию человек, был корреспондентом FrankfurterAllgemeineZeitung. Сама она была пресс-секретарем Ю. Любимова, пока тот жил за границей…
Короче, Мариуш внял. И поехал сначала в Америку. Там он прожил недолго, издал книжку о польском подполье; но тут уже пришел Горби, рухнула Берлинская стена, русские стали выводить войска из Восточной Европы – и все вмиг забыли и про Гданьскую судоверфь, и про Ярузельского, и про Валенсу тоже. И когда однажды американский издатель Мариуша, умный старый еврей, спросил его, о чем он думает делать следующую книгу, Мариуш заговорил было про то, про это…
– Послушайте, – сказал умный старый еврей, фамилии которого я не запомнил. – После краха Берлинской стены все это никого больше не интересует. Хотите совет? Поезжайте в Россию. У вас всегда будет кусок хлеба. Ибо эта страна всегда будет нас интересовать…
И Мариуш поехал. Вы думаете, он поехал в рваных до дыр портках и чегеварке непонятного цвета? Нет, он поехал во всем фирменном, как нормальный корреспондент западной газеты. Тогда очень бузили в Грозном. Дудаев (о, эти призраки столь недавно прошедшего – но и с тех пор невозвратно изменившегося – времени!) призывал формировать штурмовые колонны и идти освобождать Абхазию. Мариуш понаблюдал: на площади шла непрерывная воинственная пляска, но никто никаких батальонов не формировал. Понять что-либо было невозможно. Но он попал-таки на абхазскую войну через МИД Грузии. И так в один не к месту случившийся день оказался с десятком грузинских наемников на сухумском пляже, где они отдыхали, немножко пили водку, немножко жарили шашлык…
Потом они заметили двоих – это были парень и девушка. Туристы, не успевшие выбраться из зоны конфликта. Ее они попросту пустили по кругу, а над парнем поиздевались, а потом убили, сняв с него скальп…
Он рассказывал мне о чувствах, которые захлестнули его… В свое время я тоже, размышляя о вариантах своей журналистской судьбы, прикидывал: а не свихнусь ли я, если, к примеру, стану военным корреспондентом, стрингером? Тогда это было модно, да и платили хорошо. Так вот: по здравом размышлении я стрингером не стал. А Мариуш не свихнулся. Но после этого случая объявился уже на Соловках. И ни о какой профессиональной газетной работе, тем более о работе стрингера, больше никогда не помышлял…
Среди двух-трех воистину замечательных людей, с которыми его сводила жизнь, Мариуш называет соловецкого отца Германа. Счастливая случайность или Божий промысел свели их сразу, едва Мариуш ступил на соловецкую землю. Отец Герман спросил:
– Кто ты?
– Путешественник, – ответил Мариуш.
– Зачем люди так много путешествуют? – обронил отец Герман, не подозревая, что задает вопрос, над которым его собеседник будет мучительно думать долгие годы. – А я вот могу путешествовать, не выходя из своей кельи.
То есть противоречие налицо: путешествовать, не выходя. Но что значит, в таком случае, путешествовать? Мариуш приехал на Соловки – вернее сказать, метнулся туда – дня на два, а в результате прожил там девять лет. В первые четыре года не написал ни строчки. Читал отцов Церкви, постился, медитировал… Я это сразу отметил по ходу беседы: журналисты словоохотливы. А этот четыре года молчал. С ним происходило что-то действительно важное. Он должен был заново родиться – но уже в ином качестве…
Однажды во время поездки в Европу Мариуш встретил второго своего учителя. Им был культовый для польской словесности человек, Ежи Гедройц, сразу же после войны основавший во Франции журнал «Культура» (ну представьте что-нибудь вроде «Колокола» Герцена для Советской России). И тот ему предложил сотрудничество: писать «Соловецкие дневники» в каждый номер журнала. Мариуш начал работать. Эти дневники публиковались пять лет. Но однажды, когда он прислал очередную корреспонденцию, Гедройц ответил ему: «А теперь сложи их. Разве ты не видишь, что книга уже готова?» У ищущего человека бывает несколько учителей. Один, как отец Герман, помог Мариушу «остановиться», отрезать всю предыдущую жизнь, весь прошлый опыт и пуститься на поиски смыслов более глубоких. Ежи Гедройц подарил ему новую жизнь, открыв в нем писателя, когда эти глубинные смыслы созрели в нем.
После «Волчьего блокнота» («Соловецкие записки») Мариуш написал еще две книги: «Волок» (формально – о путешествии по Беломорканалу, по сути – глубокое внутреннее исследование тех метаморфоз, которые принес ему русский опыт) и «Тропами северного оленя» – беспощадную и вместе с тем сказочную книгу о карельских саамах.
– Но понял ли ты отца Германа? – спросил его я.
– Ну можно сказать и так, – сказал Мариуш, увлекая меня в свой кабинет. – Садись.
Я сел. Рабочий стол покачивали синие волны. Казалось, играя жемчужной искрой, плещут они у самых окон.
– Здесь можно чувствовать себя капитаном корабля каждый день в году, – сказал Мариуш. – Но можно сказать и иначе: дом – это семья, это духовная связь. Этому я научился у саамов. Поэтому я и хочу путешествовать с Мартой. А дом… Бывает, что и дом становится тропой, по которой со всего света собираются к тебе путники…
И стал почему-то рассказывать про черный весенний лед: земля уже оттаяла, а старый лед все держит озеро, живет своей жизнью, пучит и собирает туманы, ветры, трещит в морозные ночи, после которых на поверхности льда остаются россыпи алмазного инея, а потом – в каждый год по-разному – исчезает.
– Ну ты рассказываешь о чудесах…
– А я и занимаюсь чудесами…



III. ДОМ КАК ТРОПА
Нигде я не видывал таких крепких домов, развернутых, как фрегаты, носом, то есть фасадом, к воде, как на берегах Онего. Сейчас большинство этих домов куплено-перекуплено, у немногих лишь остались прежние владельцы, но все без исключения «ополовинены» – то есть у каждого дома как бы срублена задняя часть, внизу которой размещался хлев, а наверху – поветь (сеновал и сарай одновременно). Зачем такая хоромина, если скотины нету? А раньше даже небогатая семья держала минимум пять коров – земли бедные, навозу надо много. Хозяйство здесь как будто и не может быть товарным, натуральным только, ибо затраты труда – огромны. Но жили ведь зажиточно? И в Архангельской губернии, где крестьяне тоже не знали крепостного права, большой, крепкий дом, хозяйство полной чашей – это была норма. А вологодские коровьи стада? Долго, долго нужно было отучать крестьянина от тяжелого труда северной деревни, в жизни которой всё, в том числе и тяжкий, кажущийся сейчас непосильным труд был «нормальным». Не знали другого… В России вообще, исходя из стандартов Евросоюза, ничего «невозможно» – ни производить что-либо, ни сельским хозяйством заниматься. Если бы Петр Iзнал о нормативах производства стали в Руре или в Манчестере, он бы ни заводов никаких в Петрозаводске строить не стал, ни шведов бить. Вся история русская продернута через «невозможное» – понимает, интересно, это Мариуш или нет?
Мне-то это понятно. Так же как понятно и то, что опыты ХХ столетия произвели какое-то чудовищное разрушение в деревенском хозяйстве всей России. Главное, нарушено что-то неуловимое, «умственное». Нельзя «обратно» научить крестьянских внуков и детей работать «непосильную» работу, если за те же деньги можно быть каким-нибудь охранником в городе. Ничего нельзя поправить с тех пор, как в Москве было принято простое и приятное решение: похерить экономику и науку, труды и заботы, оставив только необходимую «мировому сообществу» трубу…
На пристани в Великой Губе встречают прибывающих несколько тихих сумасшедших из местного дурдома, ну а дальше приезжие разбредаются по всему Заонежью: бывшие избы превращены в «гостевые дома» для любителей охоты или рыбалки…
Дом Мариуша построили больше ста лет назад братья Кирьяновы: один крестьянствовал, другой был на заработках (и разбогател) в Петербурге. Поэтому так отличаются «верхняя» и «нижняя» половины: внизу – традиционная крестьянская изба, а наверх ведет лестница с точеными голубыми балясинками; помимо русской печки – в одной комнате отделанная белой фаянсовой плиточкой «городская» голландка, в другой – металлическая круглая, американской системы Ленгольдта…
Брат-купец был стерт, как морозный узор со стекла, революционными событиями. Младший тоже не задержался в новом историческом времени, проявив непонимание в отношении власти большевиков. Вообще, в Зазеркалье долго не могли разобраться, что это за народ и чего им от людей надо. Разъяснили. По иронии судьбы жена младшего брата, Фекла, оказалась председателем первого в деревне колхоза, и на разобранном ныне дворе некоторое время размещалась вся колхозная конюшня… Во время финской войны дом попал под оккупацию и в нем расположился один русский эмигрант, который занялся было вывозом леса…
Потом школа была. От этой поры можно еще на стенах разобрать надписи карандашом: «Тишкин, Иванова – бессовестные». Любовь, значит. «ТЛН+ИПБ=любовь». Конечно, любовь. Куда она ушла? Где тот Тишкин и Иванова? Под северным вечерним ветром, когда мягко заглядывает в окна желтый закат, кажется, что дом звучит на разные голоса, скрипит, невидимо растянутый на параллелях и меридианах российской истории. Хлев разобрал, видимо, Феклин сын. Он был отставной офицер, зимою здесь не жил, гнал классный самогон на сиреневых почках (Мариуш нашел в печке две заначенные им бутылки). Хозяйство уже не нужно было ему. К тому времени, когда Мариуш решился купить дом в Заонежье, в нем никто не зимовал уж лет двадцать. Мариуш смело въехал в дом с молодой женой, Натальей – и попал в такой мороз, что всю первую зиму, по его собственным словам, «провел на печке». А потом прошло еще время, родилась Марта, и дом стал началом совсем новой истории…
У саамов Мариуш позаимствовал понятие «тропа, как дом». Для кочевника, следующего за своим стадом, это действительно так. Он обустраивает не холлы и гостиные, но пространство мироздания. Мариуш много ездил по России, обживал разные места, но когда он осел в Заонежье, формула неожиданно перевернулась: получилось «дом, как тропа». Что это значит? Когда человек достигает определенного духовного опыта, к нему необъяснимо, неостановимо начинают тянуться люди. Мариуш – довольно известный писатель. Его издают на русском («Издательство Ивана Лимбаха»), на французском (NoirsurBlanc), его книги переведены на английский, немецкий, испанский – и этого достаточно, чтобы его имя звучало весомо. И тексты тоже. Потому что тексты важны. Потому что в России этот поляк понял то, чего никто из «туристов» понять не в состоянии. Так же как не в состоянии полюбить эту, то есть нашу, страну. В книге «Тропами северного оленя» он цитирует слова собрата по письму, исследователя австралийских аборигенов Брюса Чатвина: «Если у этого мира вообще есть будущее, то это аскетизм». Мариуша не интересует жизнь столиц, «белых воротничков», банковских клерков и персонажей масс-культа. Он человек провинции и глубокий исследователь ее сокровищ: людей, реально трудящихся, будь они учеными, моряками или крестьянами, языка, в котором слышна еще живая мужицкая речь, «от которой издали несет дегтем и сивухой или квасом, кислой овчиной или банными вениками» (Мариуш цитирует Даля). Это – особая позиция интеллектуала в то время, когда Мир Потребления распирает от понтов, от мелочной, но неуемной гордыни, от радости получать несоразмерные труду, по сути «халявные» деньги. Он не судит. Когда-нибудь мир очнется. Жаль, что пробудить его ото сна сможет, пожалуй, только глобальная цивилизационная катастрофа, подобная той, что постигла русскую деревню.
Она неизбежна. И, увы, близка.
Но я уклонился от темы. В жизни каждого человека, вступившего на Путь, бывают на первый взгляд странные, но всегда неслучайные совпадения. Когда Мариуш был в Бурятии, один лама сказал ему: «Вся природа, весь мир, весь твой опыт подсказывают тебе, как идти по пути. Расставляют знаки…»
Рядом с домом Мариуша, на взгорке над озером, стоит деревянная часовня имени византийского святого, преподобного Сампсона Странноприимца. То был знатный римлянин, который по смерти родителей раздал имение бедным и удалился в пустыню. Когда он вернулся, то дом его в Константинополе стал пристанищем для странников и нищих, здесь же он, по преданию, словом врачевал неизлечимые болезни.
Много лет понадобилось для того, чтобы начинающий репортер, ошеломленный бессмысленностью своей миссии на чужой войне в чужой стране, овладел тайной точного, емкого, врачующего слова. И когда он заново обрел свое имя, образ, творческую одержимость, смыслы, скрытые от верхоглядов, к нему потянулись люди.
Первыми приехали Паоло Румиз и Моника Булай… Двое «не от мира сего» – итальянский писатель и польская фотохудожница. Я видел ее книгу: «Божьи люди». В фотографиях поразительно запечатлено, как Бог проступает в людях. Какое бы имя Он не носил, в каком бы месте Земли Его не призывали…
Однажды по льду Онего пришел целый отряд польских лыжников: среди них оказался один канадец, который прочитал книгу Мариуша на французском и убедил их идти к нему. Сумасшедшие? Или паломники? Или просто люди, ищущие свой Путь, свою тропу?
Естественно, приезжали журналисты. Среди них Анна Нивá – прославившаяся тем, что всю чеченскую войну она описала «с той стороны». О, черт возьми, представляю эту встречу! Громы должны были грянуть и молнии схлестнуться над крышей часовни Преподобного Сампсона-Странноприимца!
Визит польского посла Ежи Бахра в 2010-м нечеловечески взволновал, пожалуй, только местное начальство.
А вот из Москвы мы с женой Ольгой оказались, видимо, в числе первопроходцев. Зачем мы ехали? Помимо предощущения северных красот было чувство (и оно оправдалось), что нам будет о чем поговорить с человеком, который тратит на каждую свою книгу пять-шесть лет, а не строчит «по роману в год», как наши записные романисты…
Когда этот текст был, по сути, готов и я отправил его Мариушу для ознакомления, он ответил, что я слишком много внимания уделяю его персоне, но мало говорю о смысле жизни. Позволю себе не согласиться: о смысле жизни, как он его понял, пусть скажет сам Мариуш, его книги (большая их часть переведена на русский язык, и их, безусловно, стоит прочитать). Но жизненный путь писателя Мариуша Вилька достоин отдельного рассказа.
P.S. За ужином, устроенным в нашу честь в день нашего приезда, Мариуш счел своим долгом предупредить: «Василий, учти, с этого момента ты становишься частью текста…»
Я усмехнулся: «Да! Но ты – тоже…»

Мир, который построил Вильк:
Сейчас, когда путь странствий и творчества польского писателя Мариуша Вилька в России занял во времени двадцать лет и маршруты его путешествий исчертили все пространство Русского Севера, результатом чего стали четыре книги, выпущенные петербургским издательством Ивана Лимбаха, делается, собственно говоря, не так уж важно, откуда он пришел и почему избрал дикие северные берега Онего своим домом.

Опыт, пережитый им в России (двадцать лет – срок немалый), настолько значительнее всех прошлых его опытов, настолько глубже по задачам и блистательнее по исполнению, что перед всей этой громадой делается почти неважным, почему польский фрондер, человек глубоко западный, в прошлом – редактор газеты известного бунтарского профсоюза «Солидарность», пресс-секретарь самого Леха Валенсы и автор блистательно написанной и нашумевшей на Западе книги о польском подполье – «Нелегалы», – однажды как корреспондент польской газеты очутился в России. Вернее, на пляже в Сухуми, где на его глазах парочка не успевших убежать от абхазской войны туристов была зверски умерщвлена подвыпившей грузинской солдатней.

Рождение Волка

Здесь – точка истинного поворота судьбы. Потому что до этого был бойкий хлопец, который, несмотря на свою протестность и явный талант, все равно даже думать по-своему не умел. А тут судьба предложила ему жестокий выбор: сделать вид, что ничего не случилось, продолжать сидеть рядом с этими людьми с автоматами и ножами, пить с ними водку и есть шашлык или все-таки как-то отнестись к случившемуся. Он не смог не отнестись. Не смог остаться равнодушным. Он понял, что вместе с этими убитыми парнем и девушкой смертельно ранена сама его душа.

Из того, что он знал о России, он знал, между прочим, и слово «Соловки». И – понимаете – такие решения принимаются раз в жизни. Он почувствовал, что ему надо на эти Соловки, к какой-то древней святости, древним камням, неиспорченным людям, к которым он мог бы припасть и исцелиться. Он думал, что поедет на четыре-пять дней – а оказалось, что на девять лет. Он не думал, что навсегда бросает работу корреспондента, он надеялся, возможно, что кто-то за него отмолит его грехи – и он опять вернется в тот мир, который сейчас Мариуш (используя словечко Джойса) с презрением называет «сифилизацией».

Пять лет на Соловках он ничего не писал. Много медитировал, постился, изучал русский и древнеславянский языки, погружаясь в глубину общих корней. Так он «наработал» тот удивительный писательский язык, в котором русские слова глядят польскими, польские – русскими, но те и другие воспринимаются в каких-то неуловимо-новых гранях своих значений.

Мариуш любит рассказывать про Соловки, любит подчеркивать, как медленно зрело в нем рождение нового человека. Но главной на Соловках оказалась встреча со старцем отцом Германом, который, выслушав длинную исповедь Мариуша – и про «Солидарность», и про подполье, и про тюрьму, куда он угодил, подобно одному из своих героев-нелегалов, и про выход в свет, про известность и даже про этот последний случай на пляже, – в конце концов сказал: «Мар, куда ты так бежишь всю жизнь? Остановись. Задержись. А посмотришь – дальше дойдешь». И Мариуш остановился.

Через пять лет его уединенной жизни на Соловках Ежи Гедройц, после войны основавший во Франции культовый для поляков журнал «Культура», предложил Мариушу сотрудничество: писать «Соловецкие дневники» в каждый номер журнала. Мариуш начал работать. Эти дневники публиковались пять лет. Но однажды, когда он прислал очередную корреспонденцию, Гедройц ответил ему: «А теперь сложи их. Разве ты не видишь, что книга уже готова?» Поворот завершился. Родился писатель. Родился свободный северный волк.

Дом над Онего

Мариуш написал о Русском Севере несколько очень интересных и непохожих друг на друга книг: после «Волчьего блокнота» (Соловецкие записки) появились «Волок» (формально – книга о путешествии по Беломорканалу; по сути – глубокое внутреннее исследование тех метаморфоз, которые принес ему русский опыт) и «Тропами северного оленя» – беспощадная и вместе с тем сказочная книга о кольских саамах.

Но самой значительной до последнего времени была книга «Дом над Онего». Он избрал этот дом как судьбу. Прекрасный, вековой дом из тесаных бревен, в два полных этажа с бельведером наверху, у самой воды (здесь все дома смотрят не на улицу, а на озеро – оно же было главной дорогой). Собирался писать книгу о Петровских заводах, о датчанине Бутенанте, который начал здесь разведку железной руды, о том, как на онежских берегах Россия, добывая железо, оправлялась от поражения под Нарвой и готовила екатерининские завоевания Бессарабии и Таврии… Но вышло совсем другое: книга получилась о любви. И дом, который он купил просто для работы («я всегда покупаю дома там, где работаю»), стал не просто домом – он стал родным гнездом его, Мариуша, позднего ребенка – Марты. Наверное, поэтому я так люблю этот дом. Он весь вышел из волшебной русской сказки: он полон света, семейного тепла, уютных запахов печи и чистого дерева, рябиновой ряби расшитых полотенец, полон света и простора. Строили его более ста лет назад братья Кирьяновы: один крестьянствовал, другой был на заработках (и разбогател) в Петербурге. Поэтому отличаются «верхняя» и «нижняя» половины: внизу – традиционная крестьянская изба, а наверх ведет лестница с точеными голубыми балясинками; помимо русской печки в одной комнате отделанная белой фаянсовой плиточкой «городская» голландка, в другой – металлическая круглая, американской системы Ленгольдта… И при этом – европейская библиотека и тот удивительный нежный запах, который создает вокруг себя состоявшееся, счастливое, как солнечное лето, детство. Собственно, это детство, эта новая жизнь все и изменила.

Однажды, когда Мариуш путешествовал по Лабрадору, он на пароме разговорился с одним эскимосским шаманом. У эскимосов все стороны света имеют строго определенное мифологическое значение. Юг – это молодость. Запад – это зрелость. И Север – это старость и смерть. – Я не смог удержаться и сказал шаману, – рассказывает Мариуш. – Смотри, Алекс, какой расклад: я уже пятнадцать лет живу на Севере и в принципе не собираюсь двигаться оттуда. Я живу в обители старости и раньше или позже здесь умру. Шаман посмотрел мне в лицо и рассмеялся: «Нет, старик, нет. Ты скоро зайдешь на второй круг».

В тот же год после свадебного путешествия в Европу с Натальей родилась Марта.

– Понимаешь, мне тогда было 56 лет. Пятьдесят шесть с половиной. И до тех пор я вел абсолютно эгоистичный образ жизни. Абсолютно. Я жил для себя и для «партнерки», с которой мы живем. «Партнерки» менялись. Но когда я впервые увидел своего ребенка на экране УЗИ… Это было похоже на Тарковского, фильм «Солярис». Космический океан и пульсацию жизни. Марту. Она сидела в позе лотоса, и было отлично видно, что она девчонка, а не мальчик. Это был март или апрель. И когда я еще до рождения увидел своего ребенка, я понял, что я от-ве-ча-ю. И что я буду отвечать до конца своих дней уже. Что я не один сам по себе, что у меня есть кто-то, кого я поведу через всю жизнь. И это…

В общем, книга о Петровских заводах так и не была написана. Зато появилась другая, может быть, самая пронзительная, самая главная: завет отца своему ребенку. Называется она «Мартуша».

Зазеркалье

– Когда она родилась, я понял, что для меня сейчас самое интересное и самое важное – это писать про нее. И мы отложили все наши дела. Я захотел, чтобы первые годы своей жизни она провела здесь, в Заонежье. Как в Зазеркалье, понимаешь?

– Почему – как в Зазеркалье?

– А много ты можешь назвать в мире мест, где, ложась спать, люди до сих пор не запирают двери? Где соседей зовут не «Николай Иванович» или «Любовь Ильинична», а дядя Коля и тетя Люба? И это не просто фигуры речи. Здесь действительно всё по-родственному: дядя Коля вечером зайдет за велосипедом, сгоняет в Великую, а утром привезет к столу свежей рыбки. А у тети Любы своих двое, там Ляля, главная Манина (так Марта называет себя по-русски. – Прим. авт.) подруга, так что они тут все – под теткиным присмотром. И нетронутая красота этих мест…

Я хочу, чтобы лет до пяти она открывала дверь и видела это синее море, эти тополя, этот простор, эту часовню, эти травы. Чтобы видела, как валит снег и гаснут звуки в этом снегу… Чтоб это вошло в нее, стало ее частью, частью ее внутреннего пространства.

– А ты не боишься, что в 6 лет, когда она из Зазеркалья попадет в обычную городскую школу, это очень больно ударит по ней? Петрозаводск – город тихий, но уж очень она будет выбиваться из среды одноклассников…

Мариуш на некоторое время замолкает, смотрит в окно. За окном – озеро. Тут в каждом окне дома – озеро.

– Знаешь, – медленно начинает он следующую мысль. – Я говорил со своей издательницей – это очень мудрая и свободная женщина, Вера Хоффман-Михальска. Я спрашивал ее: когда надо отдавать девочек в школу? И она мне сказала: раньше 13 лет не надо. Потом - в Швейцарии есть такие специальные школы, где быстро «дотягивают» то, что я не могу ей дать: математику, физику, химию… А историю, географию и языки я преподам ей сам. Мы поедем путешествовать дальше: я хочу прожить с ней год на Байкале. Понимаешь, Байкал – это такая грандиозная штука, которая накладывает свой след на каждого человека. Я хочу пожить с ней в Бурятии, показать ей буддийские храмы, монахов. Показать ей бедность, горе. Она должна узнать, что это такое.

– И закончить все-таки Швейцарией…

– Кто знает, как изменится к этому времени мир?

Мариуш сказал, что с тех пор, как родилась Марта, время для него как бы понеслось вскачь: она взрослеет на год, он – на год стареет. На год меньше жизни остается у него. Но он надеется успеть. С трех месяцев Марта и отец танцуют под музыку в кабинете Мариуша. Каждый день. Раньше она танцевала на руках у отца, теперь – рядом с ним. Танцуя вместе с отцом, она впервые увидела книги. Вот это, – называл свои любимые книги папа, – господин Капущинский, это – Николя Бувье, а это – Брюс Чатвин. Первый писатель, имя которого Марта, кстати, запомнила, и был Брюс Чатвин, «Брючака». Тот самый «Брючака», который как-то сказал: «Если у этого мира вообще есть будущее, то это аскетизм».

В этом году из пяти деревенских стариков умерли четверо. И Мариуш, ухватив чуть ли не силой последнюю старушку, бабу Клаву, ходил с ней по деревне, составлял план, где чей дом стоял, как хозяйство было устроено, у кого родственников расстреляли, как работал колхоз…

– Зачем это тебе надо было?

– Моя задача – описать для нее мир ее детства – то, что ты видел, что нас окружает. Одновременно и моими, и ее глазами. Ты же понимаешь, что с нею мы никогда не посидим, не поговорим так, как с тобой. Но я так хочу все написать, чтобы в 45 или в 50, когда меня давно уже не будет на свете, она могла открыть мою книгу – и вернуться в мир своего детства. А заодно узнать мои раздумья на тему Бога, на тему жизни и смерти и о том, зачем нам дан Путь Жизни. Одновременно она вспомнит и мосток над водой, и бабу Валю, и бабу Клаву, которые вот сейчас еще есть в ее жизни, но уже завтра перестанут существовать… Клава-то уезжать собирается, дочь приехала, вещи собирает…

– А что так?

– Я с ней месяц беседовал. Почти день в день. И вначале, слушай, никак не мог найти к ней подхода. Не тот тон взял с ней. И она не открывалась. Меня подвело слишком красивое решение литературное. И я, вместо того чтобы увидеть в ней обиду – то, что потом увидел, через две недели, – я увидел сначала ненависть. И отсюда пытался попасть с ней в один ритм. Но когда увидел обиду, а не ненависть – о, тогда дело пошло!

– А на что она обижена?

– Чтобы объяснить, тебе надо дать весь ее портрет, который я написал. Это шесть страниц. Портрет называется «Баба Клава». А последняя фраза… подожди… я тебе ее скажу точно: «Вот и наплодили нас без любви, на нашу беду»…

Кажется, каждую минуту своего позднего отцовства Мариуш вкладывает в любовь к Марте: чтобы беда никогда не коснулась ее, чтобы она никогда не изведала доли нелюбимых детей.

Волчьи законы, или правило тына

Мариуш без всяких имиджмейкеров отлично поработал над своим «волчьим образом»: темная шапочка, почти всегда надвинутая глубоко на лоб, овальные черные очки, безразличного цвета жилет, вылинявшая футболка с портретом Че, мешковатые штаны и шлепанцы на ногах, привыкших ходить босиком. В таком виде перед фотографами не попозируешь.

– Свет медиа для писателя страшнее всего. Он ослепляет. Ты ловишь кайф от того, что все видят тебя, но сам не видишь уже ничего. Мой принцип волчий – отойти в тень леса от освещенной поляны. Из тени ты видишь все, но тебя не видит никто.

При всей своей неутолимой отцовской любви Мариуш и дочь растит по своим, «волчьим» законам. Есть общеславянское слово «тын», означающее плетень, забор, то, что закрывает. Но то, чего не следует делать, тоже следует как бы отгородить от себя. Змея на дороге – тын. Огонь в печке – тын. Спички – тын. Тын ничего не в силах запретить, он только огораживает, бережет от опасности. Тын как бы говорит: Марта, будь внимательна, это опасно.

Я спросил Мариуша, какую первую заповедь он таким образом внушил своей дочери.

– Не ври. Не ври – тогда ты опять будешь любимой дочкой, снова будешь Мартой, и тебе будет можно все.

Тын – это не внешний запрет, а именно живая смысловая конструкция, которую любящий родитель бережно строит в душе у ребенка, чтобы она без всяких принуждений работала сама. Чтобы ребенок сам хорошо понимал, что хорошо, а что плохо.

– Над каким же последним тыном вы работали?

– Последний тын, который я пытаюсь сейчас строить… Последнее, над чем я серьезно начал работать, – это алкоголь. Это работа и для нее, и для меня. Мне надо не просто показать ей, а своим примером доказать, что папа алкоголя вообще не пьет, только чистую воду. Потому что был случай, когда мы тут с друзьями выпивали пиво, и она увидела это и поняла, что она – осталась одна. А насчет алкоголя «рассуждения» бесполезны. Как только любимый папа прикладывается к бутылке, ребенок прикладывается вместе с ним. Не сейчас, так через несколько лет. Так мы программируем детей. Поэтому пить я не должен. Ведь мы в жизни будем ездить, будут разные дяди и тети что-то выпивать. Сейчас в Лозанне мы первым делом попадаем на банкет издательства «Noir sur blanc», и там, естественно, все будут ходить с шампанским и т.д. Для меня сейчас важно, чтобы она поняла, где мы – а где они. Мы пьем воду – Марта, Наташа и я. Но это последний тын.

– Почему – последний?

– По-моему, главное она уже поняла. И многому уже я учусь у нее. Она – мой главный учитель.

В доме нет телевизора, но зато Мариуш переводит на польский Заонежские сказки и читает их дочери. И мама, Наташа, читает что-нибудь из мировой сказочной классики, если папа не успел к сроку перевести очередной заонежский шедевр. В доме два компьютера, но Марта безразлична к компьютерным играм и, скорее всего, даже не знает об их существовании. Ее вполне устраивает мир улицы, где среди всей детворы она одновременно является и лидером, и королевой. И иногда эта королева называет свое имя: Марта-Матильда Вильк.

Однажды мы слишком рьяно заговорили о том, что ждет Марту, когда она из Зазеркалья выйдет на ту сторону зеркала…

– Понимаешь, – сказал Мариуш, – если ребенок родился в каком-то захудалом дворе, в вонючем подъезде, среди пластмассы – я видел в Петрозаводске немало таких подъездов, – тогда у него нет шансов на видение реальности. Потому что он будет все детство проводить в таких помойках или, может быть, даже прыгнет чуть выше – в клубы, где пиво пьют, – и все, понимаешь? Но она-то три года своей жизни провела здесь, в лучших местах Севера, и опыт общения с людьми, с мамой, с папой, с соседями у нее очень положительный. Она выросла очень положительной и жизнелюбивой. С современностью она уже сталкивалась в каждом аэропорту, где есть бар, бутики. Пока что ничего страшного.

Последние дни лета

В прошлом году мы навещали Мариуша и Наталью вместе с женой и тогда на велосипедах много путешествовали вдоль берега: там помимо Кондобережной есть еще пара сохранившихся деревушек с очень красивыми старыми домами и деревянной церковкой, которая сквозь острова, казалось, переглядывается с седыми главами Кижей (тут близко). И если ехать по этой дороге, то справа всегда играло вспышками солнца озеро, а слева – чернел задичавший, заглохший лес, в котором, без сомнения, и медведь – не редкость. А в этом году я приехал в самом конце августа, лесная дорога расклякла, да, по совести, одному и не хотелось крутить педали. Обычно вечером я поднимался до крошечной часовенки во имя византийского святого, преподобного Сампсона Странноприимца, где отец Николай в свое время крестил Марту, и оттуда звонил в Москву. А остальное время без всякой тяготы для себя проводил у воды, наблюдая, как разгорается и гаснет в ней свет неба, как причудливо отражаются облака, как голубизна внезапно облекается сталью или начинает катиться как ртуть, или отражает зелень прибрежных зарослей и темную тяжесть похожих на ржавые ядра береговых камней. Эта игра света на воде воистину завораживала, в конце концов я не выдерживал – и бросался в воду. Холод стискивал тело, одновременно лаская и крепя его, вода была живой, какой-то почти сладкой на вкус, и я не мог удержаться от того, чтобы, купаясь, не выпить глоток-другой…

Полдень. Мариуш, как всегда, закрылся в своем кабинете в нижней правой половине дома и спешно завершает отделку нескольких сюжетных линий книги. 3 сентября – юбилей издательства «Noir sur blanc» в Швейцарии, и он, разумеется, приглашен со всей семьей как один из ведущих авторов. Потом – неделя в Париже и – зимовка в Котловине Клодзкой – тихом местечке на границе Польши и Чехии, где у сестры Мариуша есть дом. Для Марты там – красота первозданной зимы, горные лыжи и привычное ей уединение. Для Мариуша – еще одна возможность поработать в крохотном польском «Зазеркалье». Там к весне следующего года книга будет завершена.

Наташа к полудню уже привела в порядок дом и с невыразимой грацией женщин, легко делающих любую работу, возится на огороде, стирает белье, вычищает коврики, одновременно приглядывая за Мартой, готовя обед и незаметно организуя мой отъезд на завтрашний день. Слава, старший сын Натальи, красивый молодой парень, давно за работой: распиливает бензопилой поседевшие бревна, оставшиеся от разобранного двора (сейчас лишь у двух-трех домов по берегу сохранилась задняя хозяйственная часть), и колет их на дрова. Когда набирается порядочная куча, я начинаю таскать их в дом и складывать в два ряда под лестницей. Мы забиваем дом дровами, как патронташ – патронами. Я в очередной раз ныряю в воду Онего, чтобы вылезти из нее помолодевшим и очищенным, и принимаюсь наконец за отрывок из последней книги Мариуша, который уже существует в русском переводе. Медленно отрываюсь от играющей воды и погружаюсь в каленую онежскую весну:

«…Который раз уже смотрю из окна своего кабинета над Онего за таянием льда. Передо мной разворачивается чудо превращения мертвой природы в водную стихию. Представьте большое пустое пространство до самого горизонта, белое поле, скованное льдом, заваленное снегом в течение многих месяцев. Никаких следов жизни, никаких шевелений, вообще ничего. Лишь ветер, который иногда свернет плюмаж из белой пыли, немножко помашет им и полетит дальше. Даже солнце не в силах оживить этот ландшафт, зимой оно само едва-едва дышит, и самое большое, на что оно способно, – это выглянуть из-за горизонта как из окопа и брызнуть желтой струйкой на лед. Только в апреле, когда тени вытягиваются, лед набухает и чернеет. Верный знак, что скоро грянет чудо…»

Вот я сижу на солнышке, читаю про чудо весеннего исчезновения онежского льда, сопровождающееся мириадами звуков: лопаньем, треском, грохотом, хрустом, а сам слушаю мелодию, которую живая вода тихонько выпевает в прибрежных тростниках, между свай мостков или среди камней, – и чудо этой музыки кажется мне ничуть не менее волшебным, чем весеннее чудо исчезновения льда.

Сегодня рано проснулся, было холодно: показалось, стая диких гусей прилетела, села на озеро недалеко от дома, плавает, отдыхая и гогоча… Оказалось – нет, просто чайки раскричались на крыше часовенки Преподобного Сампсона, которую они давно избрали своим насестом. Иней уже лежал на траве. И неподвижным огромным зеркалом лиловела вода – без единой морщинки – до самого горизонта.

Я не выдерживаю и отправляюсь к Мариушу.

Перерывы в его работе и ответы на вопросы моего растянувшегося на три дня интервью входят в распорядок дня. Но на этот раз мне хочется спросить о том, что неустанно гложет меня самого. Я стучу в дверь:

– Мар?

– Заходи.

О чем говорят писатели, когда поблизости нет читателей

– Понимаешь, об этом не спрашивают, но я спрошу. Все это безумие в мире, климат, который выходит из-под контроля, политтехнологии, дикий бизнес, дикое отношение к человеку – ведь это все не кончится добром, Мар. Что ты об этом думаешь?

– Знаешь, у меня в гостях тут была журналистка, которая задавала мне много подобных вопросов. И я ей ответил, что бесполезно рассказывать, что такое медитация, пока ты сам не пережил этот опыт. Но когда ты наконец переживаешь его, рассказывать уже не нужно, потому что приходит тишина. Видишь ли, Василий, я тоже катастрофист, никакого будущего для современной «сифилизации» я не вижу, но меня это не волнует, потому что для меня будущее время вообще не существует, как для Набокова и многих других…

– Будущее заложено в семени каждого растения, в геноме твоей Мартуши, Мар. Поэтому если, не ссылаясь на Джойса, говорить о современной «сифилизации» – где беда? В чем «сифилис»?

– Ты знаешь, был такой американский поэт, монах и мистик Томас Мёртон – он жил на Цейлоне, а умер в Бангкоке. Много раз я его перечитывал и только в этом году заметил, что в некоторых местах – в редких местах – он слово «Бог» заменяет словом «Реальность». Вот подумай…

– Я уже понял.

– Может быть, об этом надо говорить осторожно? Реальность, настоящее – это и есть Творение. В ней мы узнаем Бога – потому что это не мы сделали. А «сифилизация» – это мир, полностью сделанный человеком, для человека, в понятиях человека. И он заслоняет реальность как замысел Бога. В этом смысле и любой храм – заслоняет собою Бога. Ну а если брать виртуальную реальность, которая там, у вас, полностью определяет и мысли, и чувства, и желания человека…

– Что делать со всем этим?

– Может быть, мое спасение в том, что я не задаюсь этими вопросами, потому что будущее для меня не существует. Есть настоящее, в котором надо работать, растить детей, любить жену, вить гнездо и путешествовать. А этот пластмассовый мир в конце концов замкнется сам на себе: вот это и будет настоящая гибель. Но все дело в том, что я не интересуюсь пластмассой…

* «Вильк» – по-польски «Волк».



'via Blog this'

No comments:

Post a Comment